Земля - Михаил Елизаров
Шрифт:
Интервал:
Я смотрел на москвичей, Гапона и едва сдерживал улыбку. Мне казалось верхом абсурда говорить на такие темы, когда пахнет вопиющей, как выразился бы Лёша Купреинов, “пердой”. Я всё ждал, кто первый из них не выдержит, но они по-прежнему вели себя так, словно ничем и не воняло.
– А помните, как в детстве не думали о смерти? – манящим колдовским голосом спросил Денис Борисович. – Да и теперь, пожалуй, пребываете в трогательной уверенности, что вы личность, обладающая необъяснимой привилегией бессмертия. Всякое взросление начинается именно с осознания, что “я умру”. По сути, мы начинаем умирать от мыслей о смерти. Не погрешу против истины, если скажу: кто хоть раз произнёс слово “смерть” – умрёт. Это ментальная инфекция, которую однажды мы впускаем в себя. Смерть – моё осознание того, что я однажды умру. Так вот, античный человек был в известном смысле бессмертен, точнее, внесмертен, поскольку не вычленял небытие из бытия. При этом он был совершенно нерелигиозен, что понятно – к чему вера, если ты живой свидетель ухода Бога?!
Глеб Вадимович фыркнул в сторону:
– Иначе это выглядело бы эксгибиционистской нон-стопом осанной Мавзолею: “Мир! Труд! Май!..”
– Первомай, Первомай, – почтительно отозвался Гапон, – мою печень не ломай, хе-хе…
Это всеобщее спокойствие смущало и настораживало. Если бы Гапон, к примеру, вскричал, озираясь с брезгливой миной: “Бля, откуда говнищем-то несёт?!” – всё встало бы на свои места. А если не Гапон, то хотя бы капризный Глеб Вадимович. Или Денис Борисович как-нибудь интеллигентно отреагировал, скривился, бормоча: “Что тут у нас за амбре?” А получалось, никому, кроме меня, вонь и не мешала…
– В некотором смысле античное мышление было младенчеством ума, а для детей, как известно, смерти не существует… – Денис Борисович глядел проницательным и лукавым взглядом. – Ребёнок бессмертен в том смысле, что может умереть только для других, но не для самого себя. Метафизически осиротев и повзрослев, мы остаёмся наедине со смертью…
Несмотря на шлейф капустной вони над столом, певучие его слова ударили меня и словно разбудили что-то давнее, болезненное, очень сокровенное: пионерский лагерь, ночь, сельское кладбище, спичка, старенький обелиск и имя покойного под ним “Мартынов Иван Романович”, глухой толчок невидимого в грудь: “Мальчик, однажды ты умрёшь!..”
Я будто заново пережил давнее откровение, и даже подушечка указательного пальца, заново вспомнив боль спичечного ожога, засаднила. И сделалось очень обидно, что воспоминание такое светлое и горькое, а снаружи него пахнет сортиром.
– Стоп! Пока не забыл… – Гапон озабоченно завозился с блокнотом. – На детские похороны лучше ставить не похоронный марш, а “Прекрасное далёко”! Голос утренний в серебряной росе, кружит голову, как хуй на колбасе. Хе-хе… Ну, она же обещала и надежду, и предчувствие чего-то настоящего, а по факту жизнь оказалась наёбкой. Как раз музон гештальтики посмертные закрывать. Надо только разобраться с правами на неё, чтоб не влететь потом на бабки. Дичайше извиняюсь, Денис Борисович, что перебил…
Я ошибался. Пространство смердело чем-то сугубо техническим, перегоревше-вонючим, словно обосрался выхлопом “КамАЗ” или тепловоз. Я почему-то не сомневался, что Гапон сейчас обязательно как-то отреагирует, раз характер вони не задевает репутации его драгоценных москвичей. Но Гапон и ноздрёй не повёл! Зануда Глеб Вадимович тоже не принюхивался, как и Денис Борисович. И всё это никак не походило на английскую гранд-невозмутимость.
– Всеприсутствие смерти легко принять за её всеотсутствие. Ведь если бы смерть легко обнаруживала себя, она была бы не таинством, а дурацким фокусом, – проникновенно улыбнулся Денис Борисович. – То, что находится в какой-то точке, отсутствует в других местах. И, наоборот, повсюду рассеяно то, что находится нигде. Не случайно всякая мысль в конечном итоге оказывается мыслью о смерти. Смерть – своего рода еssence absolue любой проблемы…
Со зрением тоже творилось странное – точно феноменальный ворюга смахнул с моих глаз линзы и молниеносно подменил их на новые с диоптриями наобум. На какой-то миг я сделался беспомощно близорук, но вскоре опять стал видеть. Только в правом глазу всё было излишне чётким, а в левом как будто чего-то недоставало.
И вездесущая вонь, как хамелеон, в очередной раз сменила окраску. Теперь она была не дизельно-технической, а канализационной. Так могло бы пахнуть в салоне невезучей машины, которая на светофоре накрыла собой чадящий испарениями канализационный люк.
Но чёрт с ней, с вонью. Необъяснимое творилось и с разговором. Он словно расслоился, пополз в разные стороны, как те самые разнонаправленные поезда, что привиделись мне.
Снова резко тряхнуло, по горлу вверх-вниз прокатился ком внезапной тошноты – то ли от вестибулярного и временно́го надругательства, то ли от невыносимо гнилостного запаха сточной трубы.
Всего минуту назад Денис Борисович говорил о греко-христианской западне. Подспудно анализируя вонь, я вспомнил памперс Прохора, а вслух уточнил, почему западня именно греческая. Затем Гапон, кряхтя, пошутил про тёплый стульчак Бога, и в воздухе запахло переваренной капустой и кишечными газами…
А всё было, оказывается, не так! Пахло-то застарелой канализацией. И спросил я совершенно другое:
– А бывают ещё онтологии, кроме греческой?
Денис Борисович с подчёркнутой благожелательностью ответил:
– Разумеется. К примеру, индуистский тип мышления, когда бытие постигается не посредством метафизики, а через медитацию, рассредоточенную рефлексию и память.
– Хе-е, а ещё бывает жидовская онтология, – развязнейше ляпнул Гапон и вдруг затянул на мотив советского циркового марша: – Ев-рей-ский ци-ы-ырк – на конной тяге шапито-о! Ев-рей-ский ци-ы-ырк – пе́сах пришёлся на пури́м! Ев-рейский ци-ы-ырк – в ушах Амана ЛСД! Ев-рей-ский ци-ы-ырк – Эсфирь в утробе родила-а!..
От этих беспричинных, с вытаращенными глазами куплетов веяло чудовищным, очень тревожным бредом. А вокруг стоял сокрушительный запах прогнившего дачного септика – того самого, который мне довелось выкапывать на первом году службы летом. Нас отрядили к тёще подполковника Малашенко извлечь негодный отстойник и подготовить траншею для нового. Работать пришлось в респираторах – изгаженная почва насквозь пропахла безликими людскими нечистотами. И теперь воскресший запах осквернённой земли клубил миазмы вокруг нашего стола.
– Ев-рей-ский ци-ы-ырк – в семь сорок будет холокост!.. Ев-рей-ский ци-ы-ырк – Восьмое марта – женский день!.. Еврей-ский ци-ы-ырк – Борис Ефимович Немцов!.. – Гапон вдруг чудовищно сконфузился, погасил глаза и оборвал пение. – Дичайше извиняюсь, просто вношу посильные пятьдесят копеек в дискуссию…
Мягко качнуло. Снова почудилось неподвижное купе со шторками на окне, перрон, проплывающий по соседней колее вагон, в окне которого я увидел себя, глядящего наружу очумелым взглядом.
Железнодорожный обман, точно удар когтистой лапы, расслоил прошлое на несколько параллельных времён, и в каж-дом постукивал колёсами свой событийный поезд. Это в соседних пьяных измерениях бренчали еврейский цирк и опошленное “Прекрасное далёко”. Там поочерёдно смердели памперс, капустная перда, выхлоп антропоморфного дизеля, городская канализация и лопнувший дачный септик.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!